Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о котором расскажу здесь, служит живым доказательством, что нужна оговорка к рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о свойствах почвы во втором сне Веры Павловны, оговорка нужна та, что какова бы ни была почва, а все-таки в ней могут попадаться хоть крошечные клочочки, на которых могут вырастать здоровые колосья. Генеалогия главных лиц моего рассказа: Веры Павловны, Кирсанова и Лопухова, не восходит, по правде говоря, дальше дедушек с бабушками, и разве с большими натяжками можно приставить сверху еще какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения, известно только, что он был муж прабабушки и что его звали Кирилом, потому что дедушка был Герасим Кирилыч). Рахметов был из фамилии, известной с XIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе. В числе татарских темников, корпусных начальников, перерезанных в Твери вместе с их войском, по словам летописей, будто бы за намерение обратить народ в магометанство (намерение, которого они, наверное, и не имели), а по самому делу, просто за угнетение, находился Рахмет. Маленький сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, то есть обер-гофмаршала и фельдмаршала, насильно взятой Рахметом, был пощажен для матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами, – конечно, далеко не все: фамилия разветвилась очень многочисленная, так что генерал-аншефских чинов недостало бы на всех. Прапрадед нашего Рахметова был приятелем Ивана Ивановича Шувалова, который и восстановил его из опалы, постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева, дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови. Дед сопровождал Александра в Тильзит и пошел бы дальше всех, но рано потерял карьеру за дружбу с Сперанским. Отец служил без удачи и без падений, в сорок лет вышел в отставку генерал-лейтенантом и поселился в одном из своих поместий, разбросанных по верховью Медведицы. Поместья были, однако ж, не очень велики, всего душ тысячи две с половиною, а детей на деревенском досуге явилось много, человек восемь; наш Рахметов был предпоследний, моложе его была одна сестра; потому наш Рахметов был уже человек не с богатым наследством: он получил около 400 душ да 7000 десятин земли. Как он распорядился с душами и с 5500 десятин земли, это не было известно никому, не было известно и то, что за собою оставил он 1500 десятин, да не было известно и вообще то, что он помещик и что, отдавая в аренду оставленную за собою долю земли, он имеет все-таки еще до трех тысяч рублей дохода, – этого никто не знал, пока он жил между нами. Это мы узнали после, а тогда полагали, конечно, что он одной фамилии с теми Рахметовыми, между которыми много богатых помещиков, у которых, у всех однофамильцев вместе, до семидесяти пяти тысяч душ по верховьям Медведицы, Хопра, Суры и Цны, которые бессменно бывают уездными предводителями тех мест, и не тот, так другой постоянно бывают губернскими предводителями то в той, то в другой из трех губерний, по которым текут их крепостные верховья рек. И знали мы, что наш знакомый Рахметов проживает в год рублей четыреста; для студента это было тогда очень немало; но для помещика из Рахметовых уж слишком мало; потому каждый из нас, мало заботившихся о подобных справках, положил про себя без справок, что наш Рахметов из какой-нибудь захиревшей и обеспоместившейся ветви Рахметовых, сын какого-нибудь советника казенной палаты, оставившего детям небольшой капиталец. Не интересоваться же в самом деле было нам этими вещами.
Теперь ему было двадцать два года, а студентом он был с шестнадцати лет; но почти на три года он покидал университет, Вышел из второго курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и другою по-обыкновенному и по-необыкновенному, – например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в Казанский, пятерых – в Московский университет, – это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не четыреста, а три тысячи рублей дохода. Это стало известно только уже после, а тогда мы видели, что он долго пропадал, а за два года до той поры, как сидел он в кабинете Кирсанова за толкованием Ньютона на Апокалипсис, возвратился в Петербург, поступил на филологический факультет, – прежде был на естественном, – и только.
Но если никому из петербургских знакомых Рахметова не были известны его родственные и денежные отношения, зато все, кто его знал, знали его под двумя прозвищами; одно из них уже попадалось в этом рассказе – "ригорист"; его он принимал с обыкновенною своею легкою улыбкою мрачноватого удовольствия. Но когда его называли Никитушкою, или Ломовым, или по полному прозвищу Никитушкою Ломовым, он улыбался широко и сладко и имел на то справедливое основание, потому что не получил от природы, а приобрел твердостью воли право носить это славное между миллионами людей имя. Но оно гремит славою только на полосе в сто верст шириною, идущей по восьми губерниям; читателям остальной России надобно объяснить, что это за имя. Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет двадцать – пятнадцать тому назад, был гигант геркулесовской силы; пятнадцати вершков ростом, он был так широк в груди и в плечах, что весил пятнадцать пудов, хотя был человек только плотный, а не толстый. Какой он был силы, об этом довольно сказать одно: он получал плату за четырех человек. Когда судно приставало к городу и он шел на рынок, по-волжскому на базар, по дальним переулкам раздавались крики парней:
"Никитушка Ломов идет, Никитушка Ломов идет!" – и все бежали на улицу, ведущую с пристани к базару, и толпа народа валила вслед за своим богатырем.
Рахметов в шестнадцать лет, когда приехал в Петербург, был с этой стороны обыкновенным юношею довольно высокого роста, довольно крепким, но далеко не замечательным по силе; из десяти встречных его сверстников наверное двое сладили бы с ним. Но на половине семнадцатого года он вздумал, что нужно приобресть физическое богатство, и начал работать над собою. Стал очень усердно заниматься гимнастикою; это хорошо, но ведь гимнастика только совершенствует материал, надо запасаться материалом, и вот на время, вдвое большее занятий гимнастикою, на несколько часов в день, он становится чернорабочим по работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, рубил дрова, пилил лес, тесал камни, копал землю, ковал железо; много работ он проходил и часто менял их, потому что от каждой новой работы, с каждой переменой получают новое развитие какие-нибудь мускулы. Он принял боксерскую диету: стал кормить себя – именно кормить себя – исключительно вещами, имеющими репутацию укреплять физическую силу, больше всего бифштексом, почти сырым, и с тех пор всегда жил так. Через год после начала этих занятий он отправился в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием физической силы: был пахарем, плотником, перевозчиком и работником всяких здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубовки до Рыбинска. Сказать, что он хочет быть бурлаком, показалось бы хозяину судна и бурлакам верхом нелепости, и его не приняли бы; но он сел просто пассажиром, подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в нее, как следует настоящему рабочему; скоро заметили, как он тянет, начали пробовать силу, – он перетягивал троих, даже четверых самых здоровых из своих товарищей; тогда ему было двадцать лет, и товарищи его по лямке окрестили его Никитушкою Ломовым, по памяти героя, уже сошедшего тогда со сцены. На следующее лето он ехал на пароходе; один из простонародия, толпившегося на палубе, оказался его прошлогодним сослуживцем по лямке, а таким-то образом его спутники-студенты узнали, что его следует звать Никитушкою Ломовым. Действительно, он приобрел и, не щадя времени, поддерживал в себе непомерную силу. "Так нужно, – говорил он, – это дает уважение и любовь простых людей. Это полезно, может пригодиться".
Это, если хотите, самый что ни на есть соцреализм :) . Задолго до появления этого термина.
Идеал. Физически, вероятно, никогда не существовавший в одном лице.
Но идеал этот был задан.
К нему стали стремиться. Подражать.
Революция 1917 года не была бы возможна, если бы вокруг такого идеала не выросло целое поколение людей.
Способных п о й т и и за собой п о в е с т и.
Обратим внимание на временнОй лаг: от формулировки идеала до, так сказать, материализации.
Полвека.
От Рахметова до Сталина.
И вот я сильно не уверен, что в случаях иных этот лаг будет существенно меньше.
- ЖАНРЫ 359
- АВТОРЫ 255 251
- КНИГИ 583 899
- СЕРИИ 21 676
- ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 539 254
1 В. Н. Фигнер, Михаил Николаевич.Тригони, "Голос минувшего", 1917 г. № 7-8.
Удивительно, до чего быстро некоторые дворовые крепостные мальчишки делаются чувствительными в обращении с ними! Не ценят, что их облагодетельствовали, включив в гимназию. Учитель не имеет права называть их на "ты".
"Мечты юноши"! Если бы отважный швейцарец, воитель с поляками-повстанцами, знал о настоящих мечтаниях некоторых вверенных ему юношей! Если бы только он знал!…
В ту пору истинный смысл "эпохи великих реформ" обозначился уже совершенно отчетливо. Пореформенная жизнь с ростом промышленности и торговли настойчиво предъявляла требования на реальное образование, а оно вопреки этим требованиям было заменено классическим с мертвыми языками. Гимназистам запрещали бывать в публичных библиотеках, брать оттуда книги; строжайше преследовались кружки самообразования, коллективные заявления; насаждалось наушничество, низкопоклонничество, карьеризм.
"Дух времени" давал о себе знать. Критическое отношение к правительству, ко всему укладу среди учащихся пробивалось сильней и сильней. В. Н. Фигнер рассказывает далее о Керченской гимназии: "Обстановка учебного заведения в общем не поощряла саморазвития: однако многие из гимназистов читали Белинского, Добролюбова, Чернышевского и Писарева, Бокля, Милля и других лучших представителей русской и иностранной литературы. Вместе с тем они живо интересовались и чутко прислушивались ко всем вестям, приходившим из Москвы".
Среди гимназистов, с увлечением читавших шестидесятников, отнюдь не последнее место, понятно, занимали Желябов и Тригони. Чернышевский, Писарев и Добролюбов проповедывали естественно-научный материализм и атеизм, развивали любовь к точным наукам, звали к воспитанию критически мыслящих реалистов, разрушали дворянскую эстетику, высмеивая искусство для искусства, прививали ненависть к помещичьим гнездам, к лишним людям, к Рудиным и Лаврецким, к Онегиным и Печориным, к Обломовым, к обеспеченным бездельникам и тунеядцам. Провозглашались разумный эгоизм и индивидуализм. В тех условиях и в то время такая проповедь была прежде всего направлена против "сплошного" быта, основанного на слепой традиции, на предрассудках, на религии, на подчинении человеческой личности вековечным устоям, семье, бюрократическому государству, военщине. Немудрено, что такой индивидуализм легко сочетался со стремлениями самоотверженно послужить трудовому народу.
В 1864 г. вышел роман Чернышевского "Что делать". Роман имел могущественное влияние на тогдашнее поколение. Нет сомнения, наши друзья, Желябов и Тригони, тоже пережили страстное увлечение романам. Возможно, Вера Павловна и Лопухов показались им людьми превосходными, но и слишком понятыми собой. Зато Рахметов захватил их целиком.
О Рахметове Чернышевский писал:
"…На половине 17-го года он вздумал, что нужно приобресть физическое богатство, и начал работать над собой… он становился чернорабочим по работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, пилил лес, тесал камни, копал землю, ковал железо… Через год после начала этих занятий, он отправился в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием физической аилы: был пекарем, плотником, перевозчиком и работником всяких здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубровки до Рыбинска… он сел простым пассажиром, подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в нее, как следует настоящему рабочему…"
Рахметов уже не проповедывал писаревский разумный эгоизм критически мыслящей личности. "Так нужно,- говорил он,- так должно,- твердил он. Привыкший с детства к роскоши, к тонким блюдам, он ограничил себя в еде:-То, что ест хотя по временам простой народ, и я могу есть при случае. То, что никогда не доступно простым людям, и я не должен есть!… Я должен подавить в себе любовь… любовь связывала бы мне руки…"
Это была уже целая программа, новый моральный кодекс. Крестьянскому сыну Желябову "простой" народ был известен сызмала и больше, чем барчуку Тригони, но образ Рахметова, его внутренний мир. его стремление подчинить свои внутренние интересы интересам народа, суровый аскетизм и подвижничество – одинаково подчиняли себе обоих друзей. А как должны были действовать на них недомолвки, неясности, знаменательные умолчания заточенного в тюрьме автора относительно того же Рахметова!
"Куда он девался из Москвы, неизвестно… Тогда-то узнал наш кружок… множество историй, далеко, впрочем, но разъяснявших всего, даже ничего не разъяснявших, а только делавших Рахметова лицом еще более загадочным для всего кружка. Проницательный читатель, может быть, догадается из этого, что я знаю о Рахметове больше, чем говорю. Может быть… А вот чего я действительно не знаю: где теперь Рахметов, и что с ним, и увижу ли его когда-нибудь…"
Путь Рахметовых – новый путь. Рахметовы-не Базаровы. Рахметовы там, где нужно быть. "Скуден личными радостями путь, на который они зовут вас… Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохала бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать; без них люди задохнулись бы… Это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль земли."
По роману "Что делать" Желябов и Тригони далее знакомились с утопическим социализмом.
Чернышевский Рахметовым предугадал позднейшее народничество, хождение в народ, проповедь опрощения; он предугадал в нем раннего Желябова.
В 1866 г., когда Желябов ‘был, видимо, в пятом классе, раздался выстрел Каракозова в царя-первый зловещий сигнал к борьбе не на живот, а на смерть. Соратник Желябова по "Народной Воле", его биограф и впоследствии ренегат, Лев Тихомиров, в то время гимназист четвертого класса, пишет:
"Помню, нас повели в церковь на благодарственный молебен… ни у меня, ни у кого из товарищей не замечалось никакого страха перед совершившимся. В церкви мы вели себя скверно, не серьезно, со смешками".1
1 Лев Тихомиров – Воспоминания. Центроархив, 1926 г.
Юный Желябов настроен был куда решительнее: он "радовался каракозовскому выстрелу и чувствовал к царю такую же симпатию, как и к господам…"
"Мечты юноши"! Не доглядели многоопытные воспитатели, не доглядели! Овидий и Саллюстий тоже не помогли.
– …Он развивался медленно: 17-18 лет он был еще совсем мальчик. Товарищи его очень любили. Он всегда готов был "подсказать" товарищу, сделать за другого задачу, написать сочинение и особенно постоять за другого перед начальством. Нередко приводилось ему за всякие такого рода шутки сидеть в карцере, раз даже его хотели исключить. Но учился он всегда хорошо. Особенно сильно стал он развиваться в VI-VII классах, так что должен был кончить курс с золотою медалью, но на выпускных экзаменах, хотя сдал их блистательно, он, из-за своего поведения, удостоен был только серебряной медали…"
1 Андрей Иванович Желябов. Изд. Политкаторжан, 1930 г.
… Сохранился гимназический портрет Желябова. Тригони находил его "поразительно похожим". Желябов выглядит рослым и сильным; прекрасное, открытое лицо, непокорный, густой хохолок над высоким и чистым лбом; смелый и четкий развод бровей.
В 1868- 69 г. Андрей Иванович поступил в Одесский университет.
Из южных городов Одесса, Харьков и Киев являлись центрами революционного и оппозиционного движения. Одесса развивалась с необычайной быстротой. В одесский порт направлялась южная пшеница. Укреплялись и расширялись новые промышленные и торговые связи со странами Западной Европы; возникали новые предприятия. Недаром именно в Одессе произошли самые ранние стачки. Представители иностранных фирм, банкиры, биржевики, спекулянты, перекупщики, коммивояжеры всех.национальностей мало напоминали исконное, православно-патриархальное купечество Островского со старинными "истинно-русскими" способами накопления.